Город замер в недвижимом величии, словно главный его архитектор перестал дышать, завершая свою работу, и забыл вдохнуть в творение жизнь. Храмы и дворцы безмолвствовали, наслаждаясь красотой и изяществом, брусчатка и более современный асфальт были предоставлены сами себе, расстилаясь серыми лентами, обвивая дома причудливыми изгибами, затягивая и без того строгий в своем молчании город в корсет тротуаров и узорных решеток. Вода в жестких ветках каналов тоже не двигалась. Она была черной и тягучей, как если бы её жизнь и прозрачность впитывались в гранит и исчезали навеки в навеки безжизненном городе. Деревья и кусты покрывались в свете заходящего солнца глянцем, приближающиеся сумерки полировали их, как краснодеревщик, уберегающий свои мебель от старения, наносящий слой за слоем прозрачный лак. К листьям не хотелось прикасаться, потому что они казались такими же ненастоящими, как и всё вокруг. Только иногда клеенчатые кроны шевелились, словно забавлялись игрой ненастоящей тени на мостовой, будто ветер существовал лишь для того, чтобы подчеркнуть невозможность что-либо изменить в застывшем одиночестве улиц. Тени, смешавшись на мгновение, возвращались к той точке, откуда столкнул их поток воздуха.
кое-что о Теневой и ПетербургеГончий не любил город. Город был шумным и диким, завязанным на бесконечном переплетении линий. Иногда Хранителю казалось, что он видит те самые нити: красные, синие, бледные и плотные, прерывающиеся и бесконечные, но такое видение было лишь секундным, в мгновение стирающимся за голосами, звуками, самим течением бестолковой человеческой жизни. Гончий вздыхал и продолжал движение по одному ему понятной траектории среди извилистых потоков людской массы, заполонившей северную столицу. Люди сновали слишком быстро, суетились, входили и выходили, наполняли и опустошали, толкали и просачивались, замирали у светофоров и оживали с трелью сигнализаций. Город дышал человеческими вздохами, криками, взглядами, жестами, город внимательно следил за людьми, которые были его душой.
Шпиль пронзал серое небо, которое казалось лишь покрывалом для настоящей высоты. Низкое, прижатое к крышам города несколькими слоями облаков, оно застыло в своей кажущейся неизменности. Конечно, вечных облаков не было в Теневой, светило здесь и солнце, и падал снег, и шел дождь, и бился иногда ветер, но всё это было лишь редким исключением из правила облачности и предгрозовой лиловости повиснувших туч.
Этот уголок был заповедником яркости и цвета среди туманно-дымчатых, зыбких миражей Теневой. Броский желтый, насыщенный красный, почти лазоревый голубой вселяли уверенность, напоминали о том, что где-то есть мир настоящих красок, настоящих звуков, настоящих людей, которые красят детские горки толстыми кистями, ругаются матом, стряхивают песок с коленей и расходятся по домам после долгого рабочего дня. А дома их ждут дети, жены, мужья, бутылка водки и колбаса, телевизор и ощущение подлинности собственного бытия изредка прерываемого похмельным синдромом. Здесь же всё было иначе. Иногда дома-фантазии возникали из ниоткуда, тротуары, стелющиеся ровными ковриками, приводили к серой стене полумрака, что за ней, никому выяснять не хотелось, да и некому было, мосты, издали кажущиеся сведенными, на поверку оказывались либо разведенными, либо вовсе и не мостами – лишь ветвями склонившихся деревьев. Всё было насыщено видениями, прозрачными и призрачными, и только яркое пятно красок могло стать оплотом среди ирреальности происходящего.
Вкусный-вкусный этот описательный кусочек. Читать истинное наслаждение. Хотя, наверное, это ещё у меня таки страсть к таким вот вкусным ирреальным мирам. Не зря же так нравятся фильмы с миром за смертью, который киношники любят делать такими же вот фантастическими. Неважно, красиво-красочные они или размыто-тусклые. Просто нравится смотреть на такие вот миры, которые вроде бы до боли похожи на наш - а одновременно до сумасшествия непохожи, попросту не подчиняясь логическим законам.